На кухне слабо заскрежетало: кот возил миску по полу. Хозяин немножко подождал со склоненной головой и пожаловался:
— Не слушается. Маленький еще, глупый совсем.
Гульшат кивнула, сдерживаясь. Опять накатило. Она кивнула в ответ на робкие жесты дяденьки и отвернулась, не слушая, как он дошаркивает до кухни и как там вдруг что-то громыхает и взревывает. Она полагала, что дедочку придется выковыривать придурочного питомца из катыка минут пять, так что будет время и прореветься, и утереться. И сильно вздрогнула, услышав за плечом:
— Дочка, что случилось?
Гульшат умом еще выбирала между «Какая вам разница» и «Какая я тебе дочка», а все вокруг ума уже выло, рыдало и тряслось, уткнувшись носом в фланелевую подмышку и немного — в тонкие ерзающие ребра под пушистой шерстью. Слово «дочка» переломило смеситель — хлынуло сильно и сразу. Фланелевая подмышка пахла не потом и не старческими болезнями, а лавандовой добавкой к стиральному порошку, вокруг стало тепло и покойно, и по этому покою удобно лились слезы-сопли вперемешку со словами. Гульшат рассказала все: и про маму, которая умерла, и про папку, который ее убил, говорят, и девицу эту с завода почти убил, говорят, которая его любовницей была, говорят, как будто у папки могла быть любовница. И про то, что бред это полный, никто не верит, и Гульшат первая — а против сказать ничего невозможно, ни ей, ни Айгуль, ни следакам этим чокнутым, которые ходят, и ходят, и ходят, и спрашивают. А мамы нет. А папка в тюрьме. И смысла нет никакого ни в чем.
Она долго так ревела, ныла и хлюпала, как ведро, оставленное под ливнем на ветру. Опроставшись, словно ведро как раз, обнаружила, что сидит на кухне, почему-то уже в махровом халате поверх домашнего костюма, и прихлебывает из кружки крепкий сладкий чай с лимоном. А дяденька сидит напротив, подталкивая к Гульшат тарелку с печеньями и не обращая внимания на котенка, атакующего носом и когтями то левое, то правое его плечо. А Гульшат рассказывает и рассказывает, сморкаясь в очередную салфетку.
Про то, как все всегда было хорошо, даже когда завод почти вставал, а папу начинали таскать то в прокуратуру, то в администрацию, то по каким-то судам, и он был белый и молчаливый, но все равно нежный с ними и с мамой — и однажды даже сказал ей: «Я живу, пока ты жива». Про то, как осенью что-то поменялось, незаметно: вроде все хорошо, а глаза отводишь — и со всех сторон шепот: у Неушева проблемы и любовница, Неушева вразнос пошла, на заводе бардак. Но ведь не было никакой любовницы, и разноса никакого не было, и завод новых людей принимал, зарплату поднимал и производство увеличивал. Гульшат, правда, тогда на все это не обращала внимания, это ей Айгуль рассказала — она всегда была старшей-умной-серьезной. Тогда Гульшат взяла папу с мамой за шкирятник и строго допросила: вы что, старые, с ума спрыгнули на старости-то? А старые посмеялись и велели дочке глупости не слушать, а заканчивать универ да поскорее замуж выходить.
И Айгуль тоже, говорит, посмеялась.
А через неделю случилось. Ну что-что случилось…
Гульшат снова сорвалась в безнадежно долгое рыдание, но нет — выскочила быстро и так же размеренно, хоть и сипло продолжила.
Да какой секрет, весь город знает. Всех на загородной базе в Боровицком нашли. Маму м… м… мама, мамочка, и девка эта из отдела кадров, которая никто и ни при чем, мы про нее не слышали ни разу — врут все, и она почти мертвая. А папа без сознания, с ружьем, и пьяный, говорят, в дупель. А он и не пил почти. Ну как почти, выпивал, но чтобы допьяна — не было такого. Я всем говорила, пять раз, и следователю этому, который приходил, вопросы идиотские задавал — про завещание, про аудитора какого-то, но в особенности про девку эту. Как же, говорит, вы не слышали про связь отца с Большаковой, если все остальные слышали, — и смотрит, главное, как на врага, как будто я вру тут ему. А я не вру, не вру, это все остальные врут, с ума сошли, какая Большакова, папа сроду бы…
Она вскинула мокрые глаза на сидевшего напротив дяденьку, про которого, честно говоря, уже все подробности позабыла — откуда взялся, почему сидит на ее кухне и слушает и для чего наглый кот грызет ему складки рубашки. И чуть чаем не облилась. Гульшат вдруг показалось, что это не чужой дядька, а папка ее сидит напротив, стащив толстые очки, и смотрит на нее больными глазами — как смотрел, когда думал, что Гульшат от пневмонии вырубилась, а она сквозь ресницы подглядывала, хоть все и плыло по жаркому кругу. Гульшат торопливо проморгалась и поняла, что ошиблась: у поспешно нацепившего очки дядьки лицо было совсем не папкино — ну, может, чуть-чуть, рот там, брови, но остальное-то другое. С ума я сошла уже от рева, подумала Гульшат тоскливо. И выражение лица совсем не папкино. Папка или строгий, или веселый, или — когда задумается — смешной, губы выпятит, как обезьянка, и смотрит куда-то на носки себе. А этот сморщенный весь и жалкий.
Гульшат высморкалась, откашлялась и хрипло спросила:
— А вас как зовут?
— Мидхат, Мидхат-абый меня звать, дочка. Я в гости приехал, на день всего, на третьем этаже вот родня… Мусор выносить пошел, а кот, балбес, в дверь. Ну вот я и…
— А, вы у Гавриловых, — догадалась Гульшат. — Там же никто больше не въехал, кажется.
Дядька кивнул, ойкнул и бережно отцепил от себя кота, который вгрызся всерьез.
— Любит он вас как, — осуждая такое людоедство, сказала Гульшат. — Соскучился без хозяина.
Ей опять стало смешно.
— Вот гостя и грызет, — раздраженно сказал дядька, отпихивая сгруженного на пол кота, который медленно, но решительно пытался приступить к штурму трикошки.