— Ага. Дядюшка храбрый. О девчонках своих подумай.
— Так, — сказал Неушев, наливаясь фиолетовой злобой знакомо и опасно, да и черт с ним. — Вот с этого места поподробней. Что с девчонками?
— Да ничего с девчонками. Это с тобой что-то. Семью пытался разрушить, девчонок расшугал, потом жену…
Он резко замолчал.
— Продолжай, — подбодрил Неушев. Фиолетовая злоба мгновенно ушла, в груди стало пусто и горько.
— Да нечего продолжать, — тихо сказал Нияз. — Что случилось, то случилось. Ты сам знаешь, что ты говорил, зачем ты говорил и что было потом. И ты сам себе судья. Паршивый, правда, но уж какой есть. Судья. Но не палач.
Неушев зашевелился, криво улыбаясь. Нияз, чуть повысив тон, продолжил:
— Ты знаешь — а больше не знает никто. И не узнает, понял?
Да ты-то откуда, хотел сказать Неушев. Что ты вообще знаешь про жизнь и про смерть, щенок, который шлялся где-то сто лет, заставляя людей стыдиться и страдать, а теперь, когда все решилось само собой без чьей-либо помощи, зато стыд и страдания стали невозможными, явился ясным солнышком и высокопарную чушь несет.
Нияз опять его подсек — теперь почти шепотом:
— Господь только знает.
Неушев ухмыльнулся еще кривей и шире. И подумал: скоро проверим.
А слова опять заметались в голове, как метались все эти сорок дней. Как метались по недооборудованной и оттого подоткнутой мелкими эхами комнате базы отдыха. Метались — а Фирая медленно поднимала руку к лицу, как после пощечины, и Неушев видел с удовольствием, перекисающим в испуг, как ей плохо, и хуже, и хуже — и она закрывает глаза и слепо бредет к выходу, а за ней, порхнув глазами, кидается тоненькая девочка Юля, которой он, как ему казалось, нравится — сединами, статью и анекдотами, — и потому, думал он, девочка Юля на базу и примчалась, а она с собой жену притащила, чтобы чушь про коварных злодеев рассказывать, а он-то думал — и под незатихающее эхо Неушев высадил полстакана и кончился, и не слышал ни выстрелов, ни криков, и больше не начинался, и начинаться не собирался.
Слова так и метались в черепной коробке, искаженные злобой и эхом так, что непонятно было, где там старая корова, где пошла вон, идиотка, а где себе всю жизнь отравила и теперь мне хочешь. И лишь сейчас Неушев понял, что примерно то же он другими словами четверть века назад сказал Ниязу. Нияз ушел. А сорок дней назад после похожих слов ушла жена. Нияз вернулся, а жена нет. И уже не вернется. И кто-то в этом был виноват. Возможно, Нияз.
Неушев открыл глаза и посмотрел на Нияза с ненавистью. Нияз смотрел на него спокойно и требовательно. Он сказал:
— Сабир-абый, ты не виноват в смерти Фирая-апы. И в… полусмерти той девушки не виноват. В них злые люди стреляли. Твои враги. Твари. Они с самого начала хотели их убить, и тебя тоже, тут ты не мог ничего сделать. Это целая операция была, длинная — ну, тебе расскажут еще.
Кто расскажет, хотел спросить Неушев, но силы кончились. Нияз продолжал:
— Это не значит, что ты ни в чем не виноват. Ты виноват, очень сильно. И сам лучше меня знаешь, в чем.
Сил по-прежнему не было, даже на то, чтобы иронически поднять бровь и показать, как полезны и интересны опытному безнадежному человеку слова дурака, молодого и не знающего, что такое настоящее горе.
— Ты виноват в том, как жил последние годы. Как в семье жил, с Фирая-апой — с женой твоей, любимой женой, прошу заметить. Ты виноват в том, что Айгуль ушла из дома, от тебя подальше ушла. И в том, что Гульшат, несчастный ребенок, металась все между вами, не могла предать никого из вас, чтобы пристать к одному из… осколков. Это, Сабир-абый, твоя вина и твой грех, за который ты будешь отвечать всегда. Но это не смертный грех. И его можно искупить. Но только живому.
Как, зачем-то хотел спросить Неушев молодого дурака, вернее, уже не молодого и не дурака, но несправедливого и жестокого человека, которого он давным-давно прогнал из своей жизни против желания, но все-таки, похоже, справедливо и дальновидно.
— Это твоя семья и твоя жизнь, — будто услышав вопрос, ответил Нияз. — Ты и решай. Но что бы ты ни решил, ты не должен оставлять дочерей одних. Ты не можешь оставлять их одних с заводом, на который кидаются твари. Убийцы. Первую атаку нам… — он запнулся, но тут же продолжил, — отбить удалось, но это же не последняя атака. Без тебя их сожрут. Ты ведь не хочешь, чтобы их сожрали? В физическом смысле, я имею в виду. А будет в физическом. И тебя без них сожрут. И мне пофиг, хочешь ты этого или нет. В этом смысл семьи, ты разве не понял? Семья — это свои, которых ты должен защищать. Если некого защищать, значит, ты прожил жизнь зря. Тебе есть кого защищать, Сабир-абый.
Нияз помолчал, ожидая возражений, не дождался и продолжил:
— Я понимаю, что тебе пока все равно. Но если тебя сожрут, тем более если ты сам себя сожрешь, девчонки останутся сиротами. А сиротам очень плохо. В любом возрасте. Ты уж поверь. И постарайся им это горе отсрочить.
Он снова помолчал.
— Сабир-абый, ты меня больше не увидишь. Поэтому, пожалуйста, попробуй запомнить, что я тебе говорю. Семья — это главное. Разбивать ее нельзя. Отказываться от нее нельзя. И уходить из нее тоже нельзя. Никуда.
Он потер пальцами лоб, удивленно посмотрел на пальцы и сказал, глядя уже мимо пальцев на развалившегося под ногами кота:
— И прости меня за то, что я тогда ушел. Нельзя было. Я извинялся уже, кажется, но это не от души было. Сейчас от души. Прости. Нельзя было так делать. Ты был неправ. Но я своей неправотой тебя переплюнул.
Он снова поднял глаза и закончил злым голосом, из которого ушла округлость и ученость: